Публицистика | В. Кантор
 В начало
 О сайте
 Новости | ФР
 Наука
 Публицистика
 Классики
 Современники
 Дайджест
 Дезинфекция
 Патранойя
 Aziопа
 Форум БрК
 Русские дневники
 Ресурсы
 Редакция
 Поиск

Владимир Кантор
Русский европеец как задача России

Владимир Карлович Кантор

Публикуется в рамках обмена мнениями участников семинаров Свободного университета газеты «Русская мысль»

 

[1] Славянофильство и западничество — романтическое восприятие Запада и России

Когда говорят о тенденциях, определявших духовное, политическое и общественное самодвижение русской культуры и даже русской государственности, обычно вспоминают славянофилов и западников. В конечном счете к ним, как правило, редуцируются и все другие движения русской общественной жизни. Обыденное сознание, которое характерно и для большинства исследований, всегда выбирает ту или иную сторону развернувшейся драмы идейного противостояния. Вместе с тем многие русские мыслители видели в позициях этих антагонистов больше сходства, нежели различия. Достаточно вспомнить слова Герцена о славянофильстве и западничестве как двуликом Янусе с единым сердцем. Вообще-то в кризисные исторические минуты многим приходит идея о нахождении синтеза двух течений. Однако и синтез, и единство и без того были. Их нетрудно указать. Поиск уже имеющегося и, так сказать, преднайденного единства вряд ли плодотворен. Как показывает исторический опыт, близость «вестернизаторов» и «самобытников» была более глубинной, чем казалось даже Герцену, и приводила к катастрофическим последствиям, рождая особый тип личности — «личности вопреки», отрицавшей как подзаконные общественные институты, так и самое себя. Так, скажем, в деяниях Ленина можно углядеть одновременно черты крайнего западника (ненависть к православию, к русской обломовщине и т.п.) и крайнего националиста (перенос столицы в Москву, объявление сущностным врагом России буржуазного Запада и т.п.).

В чём же дело? Как это произошло? Каковы метафизические, историософские и культурные предпосылки такого социокультурного оборотничества? И кто противостоял в русской культуре этому парадоксальному единству антагонистов?

Очевидно в самом раскладе общественных сил дореволюционной России стоит сегодня увидеть те образования, тот тип людей, которые смогли уйти от бесконечных споров и заняться творчеством культуры, реальной практической работой. А также понять предпосылки и причины антиевропейского синтеза славянофильства и западничества, приведшего к большевизму.

Если кратко определить эти причины, то это не просто любовь к Родине, а уверенность, что Россия полностью противоположна Европе. Вспомним, что и славянофилы, и западники начинали свое вхождение в интеллектуальное пространство с усвоения западноевропейских теорий, более того — с идеализации Запада. Классическим образом это ощущение выражено в часто цитируемых словах А. С. Хомякова о «дальнем Западе, стране святых чудес». Всё, что создано на Западе, имеет общечеловечский характер — такова исходная посылка обоих течений. Скажем, Н. М. Карамзин, начинавший как европеист и западник, писавший «Записки русского путешественника» как свидетельство очевидца о сакральном чудо-месте, где цветут «духовность» и «гуманизм» (слово, им введённое в русский язык), усвоивший на Западе идею историзма и применивший её в создании своего великого труда («История государства Российского»), а затем пришедший в конце жизни к отрицанию петровских реформ и испугу перед катаклизмами современной Европы (Французская революция), так формулировал ощущение европейски образованного русского перед Западом: «Всё народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно и для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то моё, ибо я человек».

Здесь очевидна почти слепая вера в Западную Европу. Тем сильнее наступило разочарование. Ужаснувшийся бесчеловечностью Французской революции, Карамзин начал искать возможность гуманизма в просвещённом российском самодержавии. Почти такая же эволюция у Герцена: потрясённый поражением европейских революций, а затем неидеальностью европейского быта, он увидел основу будущей цивилизации в русском крестьянском быту.

От идеализации Запада славянофилы и многие западники пришли к идеализации России, объясняя её грядущее величие тем, что Россия исполнит высшие идеи Европы, что не случайно славянский элемент и есть подлинная почва Европы (А. С. Хомяков). Даже англичан этот ведущий теоретик славянофильства называл в духе своей фантастической этимологии угличанами. Эта идеализация родной страны была результатом выучки славянофилов у западноевропейских романтиков: «По своей природе классическое славянофильство — одно из течений европейского романтизма — порождено страстным порывом «найти себя». Такая постановка вопроса уже подразумевала исходную потерю себя, потерю связи с народом и его глубинной культурой, тем что ещё предстоит обрести и положить во главу угла» (Ю. Лотман).

И славянофилы, и западники испугались реальных бед и противоречий современного им Запада. Путь Европы показался им сомнительным, проблематичным, не дающим гарантированного вхождения в «царство правды и счастья». От идеализации европейского мира они пришли к идеализации себя как носителей и, главное, осуществителей высшей идеи, до которой додумался Запад, — социализма и прочего революционаризма (тут можно назвать и Герцена, и Бакунина, и Огарёва).

 

[2] Русский европеизм: от романтизма к реализму

Антитезой этой романтической (славянофильской и западнической) идеализации социального развития человечества нужно назвать тот реалистический и исторический взгляд на судьбу России и Запада, которому была важнее живая действительность, а не утопические упования на возможность существования где-то некоего идеального мироустройства. Выразили этот взгляд те, кого я бы назвал «русскими европейцами», которые знали себя, исходили из своих потребностей, из реальных нужд народа. Термин этот придуман ещё в прошлом веке, но относили его, как правило, к русским западникам. Едва ли не первым его употребил А. И. Герцен, противопоставляя «московский панславизм» и «русский европеизм». Достоевский, правда, и тех, и других считал порождением беспочвенности русского барства. Однако, поскольку своими главными противниками он считал всё-таки западников, термин этот он отнёс вроде бы к ним.

В романе «Подросток» нарисован потрясающий образ Версилова, русского европейца, как его понимал писатель, а именно: человека, уверенного, что он уловил суть европейской культуры, европейского духа в его целостности, в его сути, не как частную идею входящих в Европу стран (французскую, немецкую или британскую идею), а как идею всеевропейскую, объединяющую всю Европу. В этой претензии на всеобъемлемость, на понимание центра Европы — и величие этого русского европейца, этого гражданина мира (по Петрарке), и его слабость, некая условность, фантазм его европеизма, ибо подлинный европеизм произрастает изнутри своей культуры — но в процессе преодоления и переосмысления, одухотворения и пресуществления её почвенных основ. Такими были основатели великих европейских культур — Данте и Сервантес, Рабле и Шекспир, Гёте и Пушкин.

Не сумевший преодолеть свою «почву», а потому беспочвенный русский европеец был типичен для барско-интеллигентской массы, не ощутившей ещё ценности своего личного бытия — основы европейского мирочувствия. Остаются упоительные идеи, которые тешат самолюбие «русского европейца»: «Нас таких в России, может быть, около тысячи человек; действительно, может быть, не больше, но ведь этого очень довольно, чтобы не умирать идее. Мы — носители идеи, мой милый!». Что же это за идея? «Тогда особенно слышался над Европой как бы звон похоронного колокола. Я не про войну лишь одну говорю и не про Тюильри; я и без того знал, что всё прейдет, весь лик европейского старого мира — рано ли, поздно ли; но я, как русский европеец (курсив мой. — В.К.), не мог допустить того. <...> Как носитель высшей русской культурной мысли, я не мог допустить того, ибо высшая русская мысль есть всепримирение идей. И кто бы мог понять тогда такую мысль во всём мире: я скитался один. Не про себя лично я говорю — я про русскую мысль говорю. Там была брань и логика; там француз был всего только французом, а немец всего только немцем. <...> Тогда во всей Европе не было ни одного европейца! Только я один, <...> как русский, был тогда в Европе единственным европейцем. Я не про себя говорю — я про всю русскую мысль говорю».


Усадьба Архангельское. Библиотека.
Восковая фигура

Но изображен в данном случае не русский европеец, а русский западник, разочарованный в том, что на реальном Западе он увидел в массе его обитателей не Фемистокла и Алкивиада, не Франциска Ассизского и Лойолу, не Вольтера и Шеллинга, не Шекспира и Бэкона, а обычных мелких буржуа, хитрых и корыстных католических священников, прямолинейных и туповатых протестантских пасторов; к тому же и политическое устройство оказалось несформированным, потрясаемым бунтами, а общество раздираемо жестокими социальными и классовыми противоречиями...

Таким образом, романтический идеал рухнул перед суровой реальностью, а стало быть, для психологического и идейного самоспасения русскому западнику надо было признать себя не просто наследником высших идей Европы, а наиболее верным их выразителем. Но одному их осуществить нельзя. Значит, необходимо в русском народе поискать возможностей утверждения социалистических идеалов — общинности, равенства, братства. На этой идее вырастает в России революционное народничество. Здесь, по справедливому замечанию Г. В. Плеханова, произошло очевидное сращение западничества и славянофильства. А уж из радикальных народнических конструкций Ткачева и Нечаева вырастал ленинский тоталитаризм.

 

[3] Отказ от европеизма — путь за пределы истории

Европейский частный интерес казался враждебным идее братства (хотя забывали, откуда взялась на Руси эта идея, — из европейской религии, т. е. христианства), не учитывали, что именно частный интерес предполагает в конечном счёте, чтобы всем жилось лучше («разумный эгоизм», гениально угаданный Н. Г. Чернышевским). И не только в частном быту, но и в общеевропейском развитии государств (что не исключало войн и прочее). Европе самой было выгодно просвещение, развитие, европеизация и, как следствие, политическая предсказуемость и стабильность северо-восточного соседа для стабильности научно-технического и гуманитарного прогресса во всей системе европейских государств. Сошлюсь на рассуждение Г. Г. Шпета: «XVII век в Западной Европе — век великих научных открытий, свободного движения философской мысли и широкого разлива всей культурной жизни. Последний не мог не докатиться и до Москвы — против её собственной воли. Блестящее одиночество в Европе восточного варварства начинало быть препятствием для развития самой Европы. Со второй половины века западное влияние пробивается в Москву все глубже с каждым десятилетием, если не с каждым годом. В ночной московской тьме стали зажигаться грёзы о свете и знании (курсив мой. — В.К.). Одних, как Котошихина, эти грёзы выгоняли из Москвы на Запад, другие, подобно Ртищеву, пытались как-то воплотить эти грёзы на месте, но, признанные «злотворцами», они жестоко платились за «рушение» веры православной. Уделом культурных усилий и тех и других одинаково было ничтожество. Народ русский охранял своё невежество за непроницаемой бронёю и умел заставить молчать мечтателей».

В результате всё же многое было усвоено. Однако невежественное отрицание бывших своих учителей, что Пушкину казалось проявлением дикости, привело к своего рода национальному самодовольству. Найдя, что учитель несовершенен, почему-то автоматически желаемым совершенством награждали себя. Чернышевский так иронизировал над славянофильско-западническим самохвальством: «Будем желать того, чтобы пришлось нам когда-нибудь трудиться вместе с другими, наравне с другими над приобретением новых благ: не будем, ничего ещё не сделавши, самохвально кричать: эх вы, дрянь и гниль! — а вот мы так будем молодцы!».

Европу — как то, что неминуемо будет превзойдено Россией — отрицали практически все направления (от левых радикалов до радикалов-консерваторов, вроде Н. Я. Данилевского и К. Н. Леонтьева). При этом, в реальной жизни для себя предпочитали европейский стиль и тип существования. Тютчев, писавший об «особенной стати» России, восхищавшийся родным краем «долготерпенья», половину жизни прожил в Западной Европе. И не случайно ему принадлежит характерная фраза: «У меня не тоска по родине, а тоска по чужбине». Стоит добавить, что он же называл Россию «краем, безлюдным, безымянным», «незамеченной землёю» («Русской женщине»), страной, где «человек лишь снится сам себе» («На возвратном пути»). Проговорки символические и многозначительные!

Забывали только, что, вычёркивая Россию из современного ей европейского процесса, по сути дела вычеркивали её из истории, которая есть порождение европейской цивилизации. А в результате надо было или гордиться этим обстоятельством, или страдать от оного. В советское время гордились. Сегодня желающие вернуться в историческое бытие уже не верят, что это возможно совершить вместе с Россией: художники стараются свои картины продавать на Запад, интеллектуалы — самые знаменитые и не очень — уезжают преподавать свои идеи в Западную Европу или США, спортсмены ищут там должной оценки своих талантов, не говоря уже о технической интеллигенции, которая понимает, что должная оценка её труда возможна только по западноевропейским расценкам. Позиция «мы — не Европа», как показал опыт, чревата стагнацией культуры, развитием комплексов национализма и фашизма и т. п. Почему? Потому что мы во всём равняемся с Европой, в отличие от Китая, Персии, Индии и т. д. Те — самодостаточны, мы же чувствуем свою генетическую связь с европейской культурой. Даже в ситуации столетней давности — присваивая социалистические идеи — мы соревновались не с Азией, а с Европой, меряясь значительностью и глубиной с западными движениями.

Не случайно в романе Достоевского постоянно подчёркивается, что дело не в Версилове-персонаже, а в принципиальной установке русской мысли — стать центром и выразителем самого духа Европы, её квинтэссенции. За этой установкой — отказ от христанского понимания равноправия культур и языческое неверие в исторический процесс, непонимание сложности европейского пути, катастрофизм сознания. При малейшем неисполнении наших преувеличенных, фанатичных верований, мы опускаем руки и разуверяемся. А тогда начинаем мечтать о том, что сами станем «страной святых чудес» («Святой Русью»), исполним то, что у Запада не получилось. Но когда, прокляв Запад и отказавшись от западного принципа личности, мы пытаемся присвоить хоть одну из европейских идей, она тут же теряет свою европейскую сущность. Таков феномен ленинско-сталинского марксизма, втянувшего Россию в конфронтацию с Западом. Об этом почти сразу после Октября писали русские эмигранты: «Ленин, сочетав Маркса с Бакуниным, в лице большевизма создал особый вид антиевропейского марксизма (курсив мой. — В.К.): противопоставление правды «пролетарской» России злу и разложению «буржуазной» Европы есть возрождение <...> старого националистического отталкивания от Запада» (С. Франк).

 

[4] Европеизм как преодоление националистического почвенничества

Меж тем подлинный европеизм рождается из преодолении националистической закрытости каждой данной культуры. Первый шаг к этому был сделан в маленькой провинции Римской империи, родившей идеологию христианства, для которой не было ни эллина, ни иудея. И далее христианство стало основой расширявшейся европейской ойкумены, границы которой дошли вначале до Рейна, а потом и до Урала. Один из персонажей знаменитых «Трёх разговоров» В. С. Соловьёва (Политик) рассуждает следующим образом: «Что такое русские — в грамматическом смысле? Имя прилагательное. Ну, а к какому же существительному это прилагательное относится? <...> Настоящее существительное к прилагательному русский есть европеец. Мы — русские европейцы, как есть европейцы английские, французские, немецкие. <...> Сначала были только греческие, потом римские европейцы, затем явились всякие другие, сначала на Западе, потом и на Востоке, явились русские европейцы, там за океаном — европейцы американские, теперь должны появиться турецкие, персидские, индийские, японские, даже, может быть, китайские. Европеец — это понятие с определённым содержанием и с расширяющимся объёмом». Соловьёв далее показывает, что оптимистическая вера Политика в прогресс проблематична, что прежде случится мировая катастрофа, пришествие Антихриста, но в апокалиптическую эпоху противостояния Антихристу сольются, наконец, три конфессии — католицизм, протестантизм и православие — в единое и могучее христианство. По Соловьёву, быть русским европейцем, не приняв всей глубины христианской религии, невозможно. Чтобы Европа стала неким целым, а Россия — законной частью Европы, необходимо единение её ныне разорванной религиозной основы — христианства.

В этом глубоком историческом понимании развития европейской идеи Соловьёв, конечно, был прав. Ибо даже в лучших наших исследованиях русский европеизм оценивают не исторически, а географически — как духовное порождение страны, расположенной между Западом и Востоком, Европой и Азией, соединившей в себе небольшую европейски цивилизованную часть и бескрайнюю дикую Сибирь. Между тем, если говорить о генезисе российского государства (о Новгородско-Киевской Руси), то это было европейское по типу образование соединённых феодальными и княжескими родами городов-полугосударств. Затем эта европейская структура (Древняя Русь) перенесла, после трёх веков христианского развития, удар, типологически сходный с ударом, разрушившим Римскую империю и античный мир в IV-V вв. О сходстве варварского нашествия на Рим и татаро-монгольского нашествия писал ещё Карамзин. И это был не разрыв между Европой и Азией, а поглощение части Европы степной Азией. Присоединение же бескрайних сибирских пространств случилось много позже, после освобождения от ига, когда Московская Русь пыталась возобновить контакты с Западной Европой, отстаивая своё место среди европейских государств. Разумеется, цивилизация и освоение огромных пространств Сибири замедляла этот возврат. Именно Сибирь придала русскому самодержавию облик двуликого Януса, на одном лице которого, по наблюдению де Кюстина, было написано «европейская цивилизация», зато на другом — слова «гнёт», «ссылка», «подавление» или заменяющее их слово «Сибирь». Но это не исключало того обстоятельства, что в Сибири Россия выступала как европеизирующая сила.


Лист из альбома с видами усадьбы
Марфино (1840-е гг.)

Это была на самом деле та реальность, которую должны были принять как своё наследство русские, желавшие быть европейцами — не удрав из России, а вместе с ней. Этот подход требовал не сарказма, не романтической иронии, не отрицания и тем более не романтического восторга («Умом Россию не понять»), а просветления исходной темноты человеческого бытия — в любой культуре. Романтику легко было любить Русь то благословлённую «в рабском виде Царем Небесным» (Тютчев), то в облике «социального революционера-разбойника» — Пугачева-Разина (Бакунин, Герцен, Лавров), то в образе мужика Марея, утешающего дворянского дитятю (Достоевский), тем самым оставаясь в привычной сфере идеализации. Но настоящему русскому европейцу надо было видеть окружающее реально и думать — без иллюзий.

 

[5] Русские европейцы: их место в русской культуре

Начиная с реформ Петра Великого, такие люди появляются. Это и «птенцы гнезда Петрова», и «екатериненские орлы», и, наконец, Пушкин — самый главный результат петровских преобразований. Сошлюсь ещё раз на многосложного и многосмысленного Достоевского: «Не было бы Пушкина, не определилось бы, может быть, с такою неколебимою силой <...> наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов» (курсив мой. — В.К.). Русские европейцы — это те, кто видел, что и Европе пришлось пережить чудовищные катастрофы: и бунты (Уота Тайлера, Жакерию, Томаса Мюнцера), и войны (столетнюю, тридцатилетнюю и т. п.), и чумные эпидемии, и злодеяния сильных мира сего, и нищету народа, и закономерные ужасы революций, и продажность церкви, и жестокое, подчас кровавое противоборство реформаторских течений; что и поныне Европа раздираема социальными противоречиями, что она не претендует на окончательное решение вопросов; но, однако, важнейшая, пусть даже единственная её заслуга в том, что она каждый раз пытается их решать, не закрывая на них глаза.

Скажем, наши националисты саркастически восклицали, что Запад-де ищет общинности, пытается противостоять индивидуализму, а у нас община — основа жизни. На это русский европеец К. Д. Кавелин отвечал: «Нам не следует, как делали до сих пор, брать из Европы готовые результаты её мышления, а надо создать у себя такое же отношение к знанию, к науке, какое существует там. <...> Для этого нам надо прежде всего критически взглянуть на результаты европейской мысли, доискаться до её предпосылок, всюду подразумеваемых, но нигде не выраженных. В них скрыта живая связь теоретических задач и практических потребностей. <...> Вынуждены будем, по примеру европейцев, вдуматься в источники зла, которое нас гложет. Тогда нетрудно будет указать и на средства, как его устранить или ослабить. Такой путь будет европейским, и только когда мы на него ступим, зародится и у нас европейская наука; с тем вместе выводы знания перестанут у нас быть такими безрезультатными, как теперь, а свяжутся, как в Европе, с решением важнейших наших вопросов. Очень вероятно, что выводы эти будут иные, чем те, до каких додумалась Европа; но, несмотря на то, знание, наука будут у нас тогда несравненно более европейскими, чем теперь, когда мы без критики принимаем результаты исследований, сделанных в Европе. Предвидеть у нас другие выводы можно потому, что условия жизни и развития в Европе и у нас совсем иные. Там до совершенства выработана теория общего, отвлечённого, потому что оно было слабо и требовало поддержки; наше больное место — пассивность, стертость нравственной личности. Поэтому нам предстоит выработать теорию личного, индивидуального, личной самодеятельности» (курсив мой. — В.К.).

И потихоньку такая личность в России укреплялась. Её надо чётко отличать от русских скитальцев-псевдоевропейцев, описанных Достоевским, и их реальных прототипов — Бакунина, Герцена и других, сначала ужасавшихся российской жизни, считавших, что хуже жизни не бывает, особенно на фоне сакрального европейскогого пространства, а затем разочаровавшихся в способности Европы жить по идеалу, каковую они полагали безусловной для жизни в сакральном чудо-месте. Романтическому идеализму была противопоставлена идея возврата в реальную Европу: от преобразований Петра I до «теории малых дел», возникшей на рубеже веков.

Хочется привести в связи с последним явлением размышление современного философа: «То, что на Западе родилось под именем «этики призвания», выношенной в лоне пуританской «мирской аскезы», у нас в России получило название «философии малых дел». <...> Земская «философия малых дел» — это стратегия автономной, компетентной, аскетически упорной работы» (Эрих Соловьёв). В этой тенденции очевидна патриотическая опора на собственные силы, но не с тем, чтобы противопоставить Европе некий «третий путь» (ведущий к «Третьему Риму», «Третьему Райху», третьему миру, т. е. за пределы истории), а чтобы кропотливым трудом проложить свой путь в Европу.

Русские европейцы понимали, что Европа — «вещь реальная», живущая не чудесным образом, а трудом, неустанными усилиями, что, только преодолевая свои недостатки и слабости, борясь сама с собой, она чего-то достигает. Любя Европу, они отнюдь её не сакрализировали, как, впрочем, и своё отечество, а потому, не умиляясь рабской безропотности и долготерпению русского народа, верили, что и Россия способна включиться в этот процесс самопреодоления и самосовершенствования. И таких людей было немало, перечислим наугад: Петр Великий, М. В. Ломоносов, Н. М. Карамзин, А. С. Пушкин, А. С. Хомяков, И. В. Киреевский (издававший, кстати, журнал «Европеец»), М. Ю. Лермонтов, Н. И. Лобачевский, А. К. Толстой, И. А. Гончаров, И. С. Тургенев, Н. Г. Чернышевский, К. Д. Кавелин, В. О. Ключевский, С. М. Соловьев, В. С. Соловьев, И. И. Мечников, Д. И. Менделеев, А. П. Чехов, И. А. Бунин, П. А. Столыпин, Г. В. Плеханов, П. Б. Струве, Е. Н. Трубецкой, И. П. Павлов, П. Н. Милюков, В. И. Вернадский, Ф. А. Степун и другие. Все они остро чувствовали свою духовную взаимосвязь и преемственность. Стоит напомнить малоизвестный факт, что Чехов поставил в родном Таганроге памятник Петру Великому (работы скульптора М. М. Антокольского). Эти люди, как мы видим, составляют честь, славу и духовный фундамент русской культуры.

 

[6] Надо ли русским европейцам бежать из России?

Последние года два у нас стали твердить о «не-европейской карме» России. Мол, чего не дано этой стране, того уж не дано... Мол, место Европы уже занято самой Европой (А. Зиновьев). Но почему-то не думают о «не-европейской карме» западной Европы, которая всё никак не может стать Европой, отвечающей в полной мере декларированным ею ценностям. Почему не думают об этом? Повторю ещё раз В. С. Соловьева: «Европеец — это понятие с определённым содержанием и с расширяющимся объёмом». Путь к подлинной европеизации проходят все народы Европы, и везде он сложен, ибо идеально развивающихся общественных структур и состояний не бывает.

Бегущим отсюда можно сказать, что одичавшая, раздираемая на части националистическими и региональными амбициями Россия настигнет своих блудных сынов распадом АЭС или ядерным ударом в любой точке земного шара, что единственная альтернатива мировому катаклизму — идеология русского европеизма. Та идеология, что позволяет критически смотреть и на Россию, и на Запад, ибо обе эти части Европы — родные для русского европейца, а потому он имеет право желать их улучшения. Но эта критика не похожа на ту, с какой «русские патриоты» подходят к Западу, а западные шовинисты — к России, чтобы уничтожить противника. Это — внутренняя самокритика европейской культуры, способствующая тому, чтобы во всём европейском мире можно было существовать нормально. Тогда и сбудется желание одного русского поэта — жить в Европе, не выезжая из России.

Реализм, отказ от идеализации как Запада, так и Востока Европы (включая сюда и Россию), понимание сложностей и жестокостей европейского исторического пути — необходимые предпосылки для формирования чувства личного достоинства, столь значимого для самоощущения русского европейца, являющегося не просто потребителем западных технических усовершенствований (такова позиция варвара), а со-творцом, со-производителем тех ценностей, которые с необходимостью рождаются в лоне личностной европейско-христианской культуры. Становление русского европейца — процесс исторически непростой, как непростым был процесс становления любого (французского, английского, испанского и т.п.) западного европейца.

Москва

"Русская мысль" № 4279 22 июля 1999, № 4280 29 июля 1999 г.


Оригинал: http://www.rusmysl.ru/univer/kantor4279.html

"Русская мысль"

   < Публицистика
Обсудить на форуме > 
 


Rambler's Top100 TopList